Содержание статьи русский человек на rendez vous. Вешние воды во время чумы

Читается за 6 минут

«Русский человек на rendez-vous» относится к публицистике и имеет подзаголовок «Размышления по прочтении повести г. Тургенева „Ася“». При этом в статье Чернышевский даёт более широкую картину, связанную с современным ему русским обществом, а именно - с образом «положительного героя» повестей и романов, который в ряде ситуаций проявляет неожиданные отрицательные свойства характера (нерешительность, трусость). Прежде всего, эти черты проявляются в любви и личных отношениях.

Заглавие статьи напрямую связано с поводом её написания. Пищей для размышлений послужила неоднозначная ситуация в повести «Ася», когда девушка проявила решительность и сама назначила герою свидание («rendez-vous»).

В первых же строках - впечатления от сцены свидания в повести «Ася», когда главный герой (воспринимаемый читателем повести как «положительный» и даже «идеальный») говорит девушке, пришедшей на свидание с ним: «Вы передо мною виноваты, вы меня запутали в неприятности и я должен прекратить мои отношения к вам». «Что это такое?» - Восклицает Чернышевский. - «Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Этот человек дряннее отъявленного негодяя».

Далее автор подвергает анализу любовную линию ряда произведений Тургенева («Фауст», «Рудин») для того, чтобы понять, ошибся автор в своём герое или нет (повесть «Ася»), и приходит к выводу, что в произведениях Тургенева главный персонаж, олицетворяющий «идеальную сторону», в любовных делах ведёт себя как «жалкий негодяй». «В „Фаусте“ герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьёзного чувства. Он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его. В „Рудине“ дело кончается тем, что оскорблённая девушка отворачивается от него (Рудина), едва ли не стыдясь своей любви к трусу».

Чернышевский задаёт вопрос: «Может быть, эта жалкая черта в характере героев - особенность повестей г. Тургенева?» - И сам же отвечает: «Но вспомните любой хороший, верный жизни рассказ какого угодно из нынешних наших поэтов. Если в рассказе есть идеальная сторона, будьте уверены, что представитель этой идеальной стороны поступает точно так же, как лица г. Тургенева». Для того, чтобы аргументировать свою точку зрения, автор для примера анализирует поведение главного героя поэмы Некрасова «Саша»: «Натолковал Саше, что „не следует слабеть душою“, потому что „солнышко правды взойдёт над землёю“ и что надобно действовать для осуществления своих стремлений, а потом, когда Саша принимается за дело, он говорит, что все это напрасно и ни к чему не поведёт, что он „болтал пустое“. Он точно так же предпочитает всякому решительному шагу отступление». Возвращаясь к анализу повести «Ася», Чернышевский делает вывод: «Таковы-то наши лучшие люди».

Затем автор неожиданно заявляет о том, что героя осуждать не стоит, и начинает говорить о себе и своём мировосприятии: «Я стал доволен всем, что ни вижу около себя, ни на что не сержусь, ничем не огорчаюсь (кроме неудач в делах, лично для меня выгодных), ничего и никого в мире не осуждаю (кроме людей, нарушающих мои личные выгоды), ничего не желаю (кроме собственной пользы), - словом сказать, я расскажу вам, как я сделался из желчного меланхолика человеком до того практическим и благонамеренным, что даже не удивлюсь, если получу награду за свою благонамеренность». Далее Чернышевский прибегает к развёрнутому противопоставлению «беды» и «вины»: «Разбойник зарезал человека, чтобы ограбить его, и находит в том пользу себе - это вина. Неосторожный охотник нечаянно ранил человека и сам первый мучится несчастием, которое сделал - это уж не вина, а просто беда». То, что происходит с героем повести «Ася» - беда. Он не получает выгоды и удовольствия от ситуации, когда влюблённая в него девушка стремится быть вместе с ним, а он идёт на попятную: «Бедный молодой человек совершенно не понимает того дела, участие в котором принимает. Дело ясно, но он одержим таким тупоумием, которого не в силах образумить очевиднейшие факты». Далее автор приводит ряд примеров из текста, когда Ася иносказательно, но очень явно давала «нашему Ромео» понять, что она на самом деле испытывает - однако он не понял. «За что мы так сурово анализируем нашего героя? Чем он хуже других? Чем он хуже нас всех?»

Чернышевский размышлает о счастье и умении не упустить возможность быть счастливым (что не удаётся герою повести «Ася»): «Счастье в древней мифологии представлялось как женщина с длинной косой, развеваемой впереди ее ветром, несущим эту женщину; легко поймать ее, пока она подлетает к вам, но пропустите один миг - она пролетит, и напрасно погнались бы вы ловить ее: нельзя схватить ее, оставшись позади. Невозвратен счастливый миг. Не пропустить благоприятную минуту - вот высочайшее условие житейского благоразумия. Счастливые обстоятельства бывают для каждого из нас, но не каждый умеет ими пользоваться».

В завершение статьи Чернышевский приводит развёрнутую аллегорию, когда в ситуации долго длящейся и изнурительной судебной тяжбы слушание откладывается на день. «Что мне теперь делать, пусть скажет каждый из вас: умно ли будет мне поспешить к моему противнику для заключения мировой? Или умно будет пролежать на своём диване единственный остающийся мне день? Или умно будет накинуться с грубыми ругательствами на благоприятствующего мне судью, дружеское предуведомление которого давало мне возможность с честью и выгодой для себя покончить мою тяжбу?»

Статья заканчивается цитатой из евангелия: «Старайся примириться с своим противником, пока не дошли вы с ним до суда, а иначе отдаст тебя противник судье, а судья отдаст тебя исполнителю приговоров, и будешь ты ввергнут в темницу и не выйдешь из неё, пока не расплатишься за все до последней мелочи» (Матф., глава V, стих. 25 и 26).

«Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление, потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла исключительно такое мрачное направление».

Так говорят довольно многие из людей, по-видимому, неглупых, или, лучше сказать, говорили до той поры, пока крестьянский вопрос не сделался действительным предметом всех мыслей, всех разговоров. Справедливы или несправедливы их слова, не знаю; но мне случилось быть под влиянием таких мыслей, когда начал я читать едва ли не единственную хорошую новую повесть, от которой по первым страницам можно уже было ожидать совершенно иного содержания, иного пафоса, нежели от деловых рассказов. Тут нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они – благодетели общества, ни мещан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие – заграницей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести – люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные, проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных стоpон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа. И действительно, освежилась она этими поэтическими идеалами, пока дошел рассказ до решительной минуты. Но последние страницы рассказа непохожи на первые, и по прочтении повести остается от нее впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках с их циническим грабежом. Они делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, которые изменят своим благородством характер нашей жизни. Эта иллюзия самым горьким образом отвергается в повести, которая пробуждает своей первой половиной самые светлые ожидания.

Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба, – для этого Ромео должен только сказать: «Я люблю тебя, любишь ли ты меня?» – и Джульетта прошепчет: «Да…» И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее, – это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку, – эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба, – и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте… и что же он говорит ей? «Вы предо мною виноваты, – говорит он ей: – вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше». Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? что это за низкая грубость? И этот человек, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя.

Таково было впечатление, произведенное на многих совершенно неожиданным оборотом отношений нашего Ромео к Джульетте. От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этою возмутительною сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такою пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком.

Очень утешительно было бы думать, что автор в самом деле ошибся; но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевавшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из «Ромео и Джульетты» с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Занда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно-сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс.

Чернышевский Н. Г. Русский человек на rendez-vous

Размышления по прочтении повести г. Тургенева "Ася"

Библиотека отечественной классики

Н. Г. Чернышевский. Собрание сочинений в пяти томах.

Том 3. Литературная критика

Библиотека "Огонек".

М., "Правда", 1974

OCR Бычков М.Н.

"Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление; потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла исключительно такое мрачное направление".

Так говорят довольно многие из людей, по-видимому, неглупых или, лучше сказать, говорили до той поры, пока крестьянский вопрос не сделался единственным предметом всех мыслей, всех разговоров. Справедливы или несправедливы их слова, не знаю; но мне случилось быть под влиянием таких мыслей, когда начал я читать едва ли не единственную хорошую новую повесть, от которой по первым страницам можно уже было ожидать совершенно иного содержания, иного пафоса, нежели от деловых рассказов. Тут нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они -- благодетели общества, ни мещан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие -- за границей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести -- люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные: проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа. И действительно, освежилась она этими поэтическими идеалами, пока дошел рассказ до решительной минуты. Но последние страницы рассказа не похожи на первые, и по прочтении повести остается от нее впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках с их циническим грабежом. Они делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, которые изменят своим благородством характер нашей жизни. Эта иллюзия самым горьким образом отвергается в повести, которая пробуждает своей первой половиной самые светлые ожидания.

Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба,-- для этого Ромео должен только сказать: "Я люблю тебя, любишь ли ты меня?" И Джульетта прошепчет: "Да..." И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее,-- это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку,-- эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба,-- и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте... и что же он говорит ей? "Вы передо мною виноваты,-- говорит он ей; -- вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше". Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? Что это за низкая грубость? И этот человек, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя.

Таково было впечатление, произведенное на многих совершенно неожиданным оборотом отношений нашего Ромео к его Джульетте. От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком.

Очень утешительно было бы думать, что автор в самом деле ошибся, но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из "Ромео и Джульетты" с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Санда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс.

Но точно ли ошибся автор в своем герое? Если ошибся, то не в первый раз делает он эту ошибку. Сколько ни было у него рассказов, приводивших к подобному положению, каждый раз его герои выходили из этих положений не иначе, как совершенно сконфузившись перед нами. В "Фаусте" герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьезного чувства; сидеть с ней, мечтать о ней -- это его дело, но по части решительности, даже в словах, он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его; речь несколько минут шла уже так, что ему следовало непременно сказать это, но он, видите ли, не догадался и не посмел сказать ей этого; а когда женщина, которая должна принимать объяснение, вынуждена, наконец, сама сделать объяснение, он, видите ли, "замер", но почувствовал, что "блаженство волною пробегает по его сердцу", только, впрочем, "по временам", а собственно говоря, он "совершенно потерял голову" -- жаль только, что не упал в обморок, да и то было бы, если бы не попалось кстати дерево, к которому можно было прислониться. Едва успел оправиться человек подходит к нему женщина, которую он любит, которая высказала ему свою любовь, и спрашивает, что он теперь намерен делать? Он... он "смутился". Не удивительно, что после такого поведения любимого человека (иначе, как "поведением", нельзя назвать образ поступков этого господина) у бедной женщины сделалась нервическая горячка; еще натуральнее, что потом он стал плакаться на свою судьбу. Это в "Фаусте"; почти то же и в "Рудине". Рудин вначале держит себя несколько приличнее для мужчины, нежели прежние герои: он так решителен, что сам говорит Наталье о своей любви (хоть говорит не по доброй воле, а потому, что вынужден к этому разговору); он сам просит у ней свидания. Но когда Наталья на этом свидании говорит ему, что выйдет за него, с согласия и без согласия матери все равно, лишь бы он только любил ее, когда произносит слова: "Знайте же, я буду ваша", Рудин только и находит в ответ восклицание: "О боже!" -- восклицание больше конфузное, чем восторженное,-- а потом действует так хорошо, то есть до такой степени труслив и вял, что Наталья принуждена сама пригласить его на свидание для решения, что же им делать. Получивши записку, "он видел, что развязка приближается, и втайне смущался духом". Наталья говорит, что мать объявила ей, что скорее согласится видеть дочь мертвой, чем женой Рудина, и вновь спрашивает Рудина, что он теперь намерен делать. Рудин отвечает по-прежнему "боже мой, боже мой" и прибавляет еще наивнее: "так скоро! что я намерен делать? у меня голова кругом идет, я ничего сообразить не могу". Но потом соображает, что следует "покориться". Названный трусом, он начинает упрекать Наталью, потом читать ей лекцию о своей честности и на замечание, что не это должна она услышать теперь от него, отвечает, что он не ожидал такой решительности. Дело кончается тем, что оскорбленная девушка отворачивается от него, едва ли не стыдясь своей любви к трусу.

Но, может быть, эта жалкая черта в характере героев -- особенность повестей г. Тургенева? Быть может, характер именно его таланта склоняет его к изображению подобных лиц? Вовсе нет; характер таланта, нам кажется, тут ничего не значит. Вспомните любой хороший, верный жизни рассказ какого угодно из нынешних наших поэтов, и если в рассказе есть идеальная сторона, будьте уверены, что представитель этой идеальной стороны поступает точно так же, как лица г. Тургенева. Например, характер таланта г. Некрасова вовсе не таков, как г. Тургенева; какие угодно недостатки можете находить в нем, но никто не скажет, чтобы недоставало в таланте г. Некрасова энергии и твердости. Что же делает герой в его поэме "Саша"? Натолковал он Саше, что, говорит, "не следует слабеть душою", потому что "солнышко правды взойдет над землею" и что надобно действовать для осуществления своих стремлений, а потом, когда Саша принимается за дело, он говорит, что все это напрасно и ни к чему не поведет, что он "болтал пустое". Припомним, как поступает Бельтов: и он точно так же предпочитает всякому решительному шагу отступление. Подобных примеров набрать можно было бы очень много. Повсюду, каков бы ни был характер поэта, каковы бы ни были его личные понятия о поступках своего героя, герой действует одинаково со всеми другими порядочными людьми, подобно ему выведенными у других поэтов: пока о деле нет речи, а надобно только занять праздное время, наполнить праздную голову или праздное сердце разговорами и мечтами, герой очень боек; подходит дело к тому, чтобы прямо и точно выразить свои чувства и желания,-- большая часть героев начинает уже колебаться и чувствовать неповоротливость в языке. Немногие, самые храбрейшие, кое-как успевают еще собрать все свои силы и косноязычно выразить что-то, дающее смутное понятие о их мыслях; но вздумай кто-нибудь схватиться за их желания, сказать: "Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим",-- при такой реплике одна половина храбрейших геров падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать вас за то, что вы поставили их в неловкое положение, начинают говорить, что они не ожидали от вас таких предложений, что они совершенно теряют голову, не могут ничего сообразить, потому что "как же можно так скоро", и "притом же они -- честные люди", и не только честные, но очень смирные и не хотят подвергать вас неприятностям, и что вообще разве можно в самом деле хлопотать обо всем, о чем говорится от нечего делать, и что лучше всего -- ни за что не приниматься, потому что все соединено с хлопотами и неудобствами, и хорошего ничего пока не может быть, потому что, как уже сказано, они "никак не ждали и не ожидали" и проч.

Таковы-то наши "лучшие люди" -- все они похожи на нашего Ромео. Много ли беды для Аси в том, что г. N. никак не знал, что ему с ней делать, и решительно прогневался, когда от него потребовалась отважная решимость; много ли беды в этом для Аси, мы не знаем. Первою мыслью приходит, что беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу, что дрянное бессилие характера в нашем Ромео оттолкнуло от него девушку еще тогда, когда не было поздно. Ася погрустит несколько недель, несколько месяцев и забудет все и может отдаться новому чувству, предмет которого будет более достоин ее. Так, но в том-то и беда, что едва ли встретится ей человек более достойный; в том и состоит грустный комизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ромео -- действительно один из лучших людей нашего общества, что лучше его почти и не бывает людей у нас. Только тогда будет довольна Ася своими отношениями к людям, когда, подобно другим, станет ограничиваться прекрасными рассуждениями, пока не представляется случая приняться за исполнение речей, а чуть представится случай, прикусит язычок и сложит руки, как делают все. Только тогда и будут ею довольны; а теперь сначала, конечно, всякий скажет, что эта девушка очень милая, с благородной душой, с удивительной силой характера, вообще девушка, которую нельзя не полюбить, перед которой нельзя не благоговеть; но все это будет говориться лишь до той поры, пока характер Аси выказывается одними словами, пока только предполагается, что она способна на благородный и решительный поступок; а едва сделает она шаг, сколько-нибудь оправдывающий ожидания, внушаемые ее характером, тотчас сотни голосов закричат: "Помилуйте, как это можно, ведь это безумие! Назначать rendez-vous молодому человеку! Ведь она губит себя, губит совершенно бесполезно! Ведь из этого ничего не может выйти, решительно ничего, кроме того, что она потеряет свою репутацию. Можно ли так безумно рисковать собою?" "Рисковать собою? это бы еще ничего,-- прибавляют другие.-- Пусть она делала бы с собой, что хочет, но к чему подвергать неприятностям других? В какое положение поставила она этого бедного молодого человека? Разве он думал, что она захочет повести его так далеко? Что теперь ему делать при ее безрассудстве? Если он пойдет за ней, он погубит себя; если он откажется, его назовут трусом и сам он будет презирать себя. Я не знаю, благородно ли ставить в подобные неприятные положения людей, не подавших, кажется, никакого особенного повода к таким несообразным поступкам. Нет, это не совсем благородно. А бедный брат? Какова его роль? Какую горькую пилюлю поднесла ему сестра? Целую жизнь ему не переварить этой пилюли. Нечего сказать, одолжила милая сестрица! Я не спорю, все это очень хорошо на словах,-- и благородные стремления, и самопожертвование, и бог знает какие прекрасные вещи, но я скажу одно: я бы не желал быть братом Аси. Скажу более: если б я был на месте ее брата, я запер бы ее на полгода в ее комнате. Для ее собственной пользы надо запереть ее. Она, видите ли, изволит увлекаться высокими чувствами; но каково расхлебывать другим то, что она изволила наварить? Нет, я не назову ее поступок, не назову ее характер благородным, потому что я не называю благородными тех, которые легкомысленно и дерзко вредят другим". Так пояснится общий крик рассуждениями рассудительных людей. Нам отчасти совестно признаться, но все-таки приходится признаться, что эти рассуждения кажутся нам основательными. В самом деле, Ася вредит не только себе, но и всем, имевшим несчастие по родству или по случаю быть близкими к ней; а тех, которые для собственного удовольствия вредят всем близким своим, мы не можем не осуждать.

Осуждая Асю, мы оправдываем нашего Ромео. В самом деле, чем он виноват? разве он подал ей повод действовать безрассудно? разве он подстрекал ее к поступку, которого нельзя одобрить? разве он не имел права сказать ей, что напрасно она запутала его в неприятные отношения? Вы возмущаетесь тем, что его слова суровы, называете их грубыми. Но правда всегда бывает сурова, и кто осудит меня, если вырвется у меня даже грубое слово, когда меня, ни в чем не виноватого, запутают в неприятное дело; да еще пристают ко мне, чтоб я радовался беде, в которую меня втянули?

Я знаю, отчего вы так несправедливо восхитились было неблагородным поступком Аси и осудили было нашего Ромео. Я знаю это потому, что сам на минуту поддался неосновательному впечатлению, сохранившемуся в вас. Вы начитали о том, как поступали и поступают люди в других странах. Но сообразите, что ведь то другие страны. Мало ли что делается на свете в других местах, но ведь не всегда и не везде возможно то, что очень удобно при известной обстановке. В Англии, например, в разговорном языке не существует слова "ты": фабрикант своему работнику, землевладелец нанятому им землекопу, господин своему лакею говорит непременно "вы" и, где случится, вставляют в разговоре с ними sir, то есть все равно, что французское monsieur, а по-русски и слова такого нет, а выходит учтивость в том роде, как если бы барин своему мужику говорил: "Вы, Сидор Карпыч, сделайте одолжение зайдите ко мне на чашку чая, а потом поправьте дорожки у меня в саду". Осудите ли вы меня, если я говорю с Сидором без таких субтильностей? Ведь я был бы смешон, если бы принял язык англичанина. Вообще, как скоро вы начинаете осуждать то, что не нравится вам, вы становитесь идеологом, то есть самым забавным и, сказать вам на ушко, самым опасным человеком на свете, теряете из-под ваших ног твердую опору практичной действительности. Опасайтесь этого, старайтесь сделаться человеком практическим в своих мнениях и на первый раз постарайтесь примириться хоть с нашим Ромео, кстати уж зашла о нем речь. Я вам готов рассказать путь, которым я дошел до этого результата не только относительно сцены с Асей, но и относительно всего в мире, то есть стал доволен всем, что ни вижу около себя, ни на что не сержусь, ничем не огорчаюсь (кроме неудач в делах, лично для меня выгодных), ничего и никого в мире не осуждаю (кроме людей, нарушающих мои личные выгоды), ничего не желаю (кроме собственной пользы),-- словом сказать, я расскажу вам, как я сделался из желчного меланхолика человеком до того практическим и благонамеренным, что даже не удивлюсь, если получу награду за свою благонамеренность.

К начал с того замечания, что не следует порицать людей ни за что и ни в чем, потому что, сколько я видел, в самом умном человеке есть своя доля ограниченности, достаточная для того, чтобы он в своем образе мыслей не мог далеко уйти от общества, в котором он воспитался и живет, и в самом энергическом человеке есть своя доза апатии, достаточная для того, чтобы он в своих поступках не удалялся много от рутины и, как говорится, плыл по течению реки, куда несет вода. В среднем кругу принято красить яйца к пасхе, на масленице есть блины,-- и все так делают, хотя иной крашеных яиц вовсе не ест, а на тяжесть блинов почти каждый жалуется. Так не в одних пустяках, и во всем так. Принято, например, что мальчиков следует держать свободнее, нежели девочек, и каждый отец, каждая мать, как бы ни были убеждены в неразумности такого различия, воспитывают детей по этому правилу. Принято, что богатство -- вещь хорошая, и каждый бывает доволен, если вместо десяти тысяч рублей в год начнет получать благодаря счастливому обороту дел двадцать тысяч, хотя, здраво рассуждая, каждый умный человек знает, что те вещи, которые, будучи недоступны при первом доходе, становятся доступны при втором, не могут приносить никакого существенного удовольствия. Например, если с десятью тысячами дохода можно сделать бал в 500 рублей, то с двадцатью можно сделать бал в 1 000 рублей: последний будет несколько лучше первого, но все-таки особенного великолепия в нем не будет, его назовут не более как довольно порядочным балом, а порядочным балом будет и первый. Таким образом даже чувство тщеславия при 20 тысячах дохода удовлетворяется очень немногим более того, как при 10 тысячах; что же касается до удовольствий, которые можно назвать положительными, в них разница совсем незаметна. Лично для себя человек с 10 тысячами дохода имеет точно такой же стол, точно такое же вино и кресло того же ряда в опере, как и человек с двадцатью тысячами. Первый называется человеком довольно богатым, и второй точно так же не считается чрезвычайным богачом -- существенной разницы в их положении нет; и, однако же, каждый по рутине, принятой в обществе, будет радоваться при увеличении своих доходов с 10 на 20 тысяч, хотя фактически не будет замечать почти никакого увеличения в своих удовольствиях. Люди -- вообще страшные рутинеры: стоит только всмотреться поглубже в их мысли, чтоб открыть это. Иной господин чрезвычайно озадачит вас на первый раз независимостью своего образа мыслей от общества, к которому принадлежит, покажется вам, например, космополитом, человеком без сословных предубеждений и т. п., и сам, подобно своим знакомым, воображает себя таким от чистой души. Но наблюдайте точнее за космополитом, и он окажется французом или русским со всеми особенностями понятий и привычек, принадлежащими той нации, к которой причисляется по своему паспорту, окажется помещиком или чиновником, купцом или профессором со всеми оттенками образа мыслей, принадлежащими его сословию. Я уверен, что многочисленность людей, имеющих привычку друг на друга сердиться, друг друга обвинять, зависит единственно от того, что слишком немногие занимаются наблюдениями подобного рода; а попробуйте только начать всматриваться в людей с целью проверки, действительно ли отличается чем-нибудь важным от других людей одного с ним положения тот или другой человек, кажущийся на первый раз непохожим на других, попробуйте только заняться такими наблюдениями, и этот анализ так завлечет вас, так заинтересует ваш ум, будет постоянно доставлять такие успокоительные впечатления вашему духу, что вы не отстанете от него уже никогда и очень скоро придете к выводу: "Каждый человек -- как все люди, в каждом -- точно то же, что и в других". И чем дальше, тем тверже вы станете убеждаться в этой аксиоме. Различия только потому кажутся важны, что лежат на поверхности и бросаются в глаза, а под видимым, кажущимся различием скрывается совершенное тождество. Да и с какой стати в самом деле человек был бы противоречием всем законам природы? Ведь в природе кедр и иссоп питаются и цветут, слон и мышь движутся и едят, радуются и сердятся по одним и тем же законам; под внешним различием форм лежит внутреннее тождество организма обезьяны и кита, орла и курицы; стоит только вникнуть в дело еще внимательнее, и увидим, что не только различные существа одного класса, но и различные классы существ устроены и живут по одним и тем же началам, что организмы млекопитающего, птицы и рыбы одинаковы, что и червяк дышит подобно млекопитающему, хотя нет у него ни ноздрей, ни дыхательного горла, ни легких. Не только аналогия с другими существами нарушалась бы непризнанием одинаковости основных правил и пружин в нравственной жизни каждого человека,-- нарушалась бы и аналогия с его физической жизнью. Из двух здоровых людей одинаковых лет в одинаковом расположении духа у одного пульс бьется, конечно, несколько сильнее и чаще, нежели у другого; но велико ли это различие? Оно так ничтожно, что наука даже не обращает на него внимания. Другое дело, когда вы сравните людей разных лет или в разных обстоятельствах; у дитяти пульс бьется вдвое скорее, нежели у старика, у больного гораздо чаще или реже, нежели у здорового, у того, кто выпил стакан шампанского, чаще, нежели у того, кто выпил стакан воды. Но и тут понятно всякому, что разница -- не в устройстве организма, а в обстоятельствах, при которых наблюдается организм. И у старика, когда он был ребенком, пульс бился так же часто, как у ребенка, с которым вы его сравниваете; и у здорового ослабел бы пульс, как у больного, если бы он занемог той же болезнью; и у Петра, если б он выпил стакан шампанского, точно так же усилилось бы биение пульса, как у Ивана.

Вы почти достигли границ человеческой мудрости, когда утвердились в этой простой истине, что каждый человек -- такой же человек, как и все другие. Не говорю уже об отрадных следствиях этого убеждения для вашего житейского счастья; вы перестанете сердиться и огорчаться, перестанете негодовать и обвинять, будете кротко смотреть на то, за что прежде готовы были браниться и драться; в самом деле, каким образом стали бы вы сердиться или жаловаться на человека за такой поступок, какой каждым был бы сделан на его месте? В вашу душу поселяется ничем не возмутимая кроткая тишина, сладостнее которой может быть только браминское созерцание кончика носа, с тихим неумолчным повторением слов "ом-мани-падмехум". Я не говорю уже об этой неоцененной душевно-практической выгоде, не говорю даже и о том, сколько денежных выгод доставит вам мудрая снисходительность к людям: вы совершенно радушно будете встречать негодяя, которого прогнали бы от себя прежде; а этот негодяй, быть может, человек с весом в обществе, и хорошими отношениями с ним поправятся ваши собственные дела. Не говорю и о том, что вы сами тогда менее будете стесняться ложными сомнениями совестливости в пользовании теми выгодами, какие будут подвертываться вам под руку: к чему будет вам стесняться излишней щекотливостью, если вы убеждены, что каждый поступил бы на вашем месте точно так же, как и вы? Всех этих выгод я не выставляю на вид, имея целью указать только чисто научную, теоретическую важность убеждения в одинаковости человеческой натуры во всех людях. Если все люди существенно одинаковы, то откуда же возникает разница в их поступках? Стремясь к достижению главной истины, мы уже нашли мимоходом и тот вывод из нее, который служит ответом на этот вопрос. Для нас теперь ясно, что все зависит от общественных привычек и от обстрятельств, то есть в окончательном результате все зависит исключительно от обстоятельств, потому что и общественные привычки произошли в свою очередь также из обстоятельств. Вы вините человека,-- всмотритесь прежде, он ли в том виноват, за что вы его вините, или виноваты обстоятельства и привычки общества, всмотритесь хорошенько, быть может, тут вовсе не вина его, а только беда его. Рассуждая о других, мы слишком склонны всякую беду считать виною,-- в этом истинная беда для практической жизни, потому что вина и беда -- вещи совершенно различные и требуют обращения с собою одна вовсе не такого, как другая. Вина вызывает порицание или даже наказание против лица. Беда требует помощи лицу через устранение обстоятельств более сильных, нежели его воля. Я знал одного портного, который раскаленным утюгом тыкал в зубы своим ученикам. Его, пожалуй, можно назвать виноватым, можно и наказать его; но зато не каждый портной тычет горячим утюгом в зубы, примеры такого неистовства очень редки. Но почти каждому мастеровому случается, выпивши в праздник, подраться -- это уж не вина, а просто беда. Тут нужно не наказание отдельного лица, а изменение в условиях быта для целого сословия. Тем грустнее вредное смешивание вины и беды, что различать эти две вещи очень легко; один признак различия мы уже видели: вина -- это редкость, это исключение из правила; беда -- это эпидемия. Умышленный поджог -- это вина; зато из миллионов людей находится один, который решается на это дело. Есть другой признак, нужный для дополнения к первому. Беда обрушивается на том самом человеке, который исполняет условие, ведущее к беде; вина обрушивается на других, принося виноватому пользу. Этот последний признак чрезвычайно точен. Разбойник зарезал человека, чтобы ограбить его, и находит в том пользу себе,-- это вина. Неосторожный охотник нечаянно ранил человека и сам первый мучится несчастием, которое сделал,-- это уж не вина, а просто беда.

И.А. Гончаров был одним из наиболее выдающихся наблюдателей феномена национального характера не только в русской, но и в мировой литературе. Его романы "Обломов" и "Обрыв" представляют собою целую энциклопедию русских типов, а "Фрегат Паллада" демонстрирует незаурядные способности писателя мгновенно и точно схватывать существо национального характера в самых незначительных бытовых проявлениях. Национальное у Гончарова объясняет поведение человека едва ли в меньшей степени, чем социальное.

Во "Фрегате "Паллада" художнику приходит на ум параллели между русским человеком и испанцем, негром, китайцем, японцем и т.д. Однако доминирующей является, несомненно, параллель с англичанином, великолепно представленная в 1-м письме "Фрегата" Паллада". Для Гончарова англичанин - не только человек активной преобразующей деятельности, но и человек вкуса, умеющий жить с комфортом. Неизмеримо много значит для него и то, что англичане выработали нравственный идеал "джентльмена". Джентльмен - это вполне современный человек, живущий деятельно и приятно, со вкусом и комфортом, но в то же время сохраняющий в душе высокий христианский идеал, рассматриваемый не в категориях нравственного абсолюта, а в приложении к реальной жизненной практике. Элемент западничества у Гончарова оформляется прежде всего как элемент англомании (если вообще возможно говорить о какой-нибудь его "мании"). Тем более удивительным кажется, что размышление о достоинствах и противоречиях русского характера в "Обломове" оттенены параллелью Ильи Обломова с русским немцем Андреем Штольцем. Гончаров, питавший определенные симпатии к англичанам, отразил, вслед за другими русскими писателями реальную ситуацию в России где "западный элемент" чаще всего был представлен именно немцами, составившими особую этнокультурную группу под названием "русских немцев".

Иван Александрович Гончаров ощутил мощное влияние "германского гения". В его произведениях легко найти следы творческого соприкосновения с такими гигантами немецкой культуры, как Ф. Шиллер, И. Гете, Г. Гейне. Огромную роль сыграл личный опыт писателя. Ведь его жизнь прошла в Поволжье и Петербурге - двух регионах традиционного поселения русских немцев. В какой-то степени русские немцы оказались даже причастны к воспитанию Гончарова. В одной из своих автобиографий он писал: "Первоначальное образование в науках и языках, французском и немецком, получил в небольшом пансионе, который содержал в имении княгини Хованской, за Волгой, сельский священник, весьма умный и ученый человек, женатый на иностранке" [1 ]. В другой автобиографии поясняется, что, во-первых, это иностранка была немкой, а во-вторых, именно она преподавала будущему писателю первые уроки французского и немецкого языков: "Здесь у жены священника, немки, принявшей православие, он положил основание изучению французского и немецкого языков".

Очевидно, уже в этот период, на Волге, писатель увидел образцы "немецкого воспитания", основанного на привитии привычки к упорному и энергичному труду, а также к нравственной самостоятельности и ответственности личности. Сильные стороны этого воспитания не могли не броситься в глаза и не служить постоянным фоном для размышлений об "обломовщине", размышлений, начавшихся очень рано (V, 242). Это воспитание названо в романе "Обломов" "трудовым, практический воспитанием". Если вести речь о непосредственных личных впечатлениях Гончарова о русских немцах, то их было достаточно много на всем последующем жизненном пути писателя: в университете, на службе, в кругосветном плавании, даже среди родственников (по линии жены его брата, Н.А. Гончарова).

Уже в первом романе Гончарова "Обыкновенная история" есть упоминания о русских немцах. Это два противоположных психологических типа. Один из них - учитель Юлии Тафаевой, человек крайне неловкий и неуверенный в себе. Этот образ несомненно навеян Гончарову реальными встречами с учителями-немцами, которые преподавали в Коммерческом училище. Об этом училище он всегда вспоминал с тоской и раздражением. В особом художественном контексте изображается Гончаровым набожность немца-учителя, преподающего немецкий язык и литературу Юлии Тафаевой. В этом плане любопытно, как учитель отбирает книги для Юлии: "Первая книга была: "Идиллии" Геснера, - "Gut!" - сказал немец и с наслаждением прочел идиллию о разбитом кувшине. Развернул вторую книгу: "Готский календарь 1804 года". Он перелистовал ее: там династии европейских государей, картинки разных замков, водопадов, - "Sehr gut!" - сказал немец. Третья - библия: он отложил ее в сторону, пробормотав набожно: "Nein!"..." Другой немец в романе - виртуозный музыкант.

Особенно большое место в этом ряду занимают "остзейцы". Писатель наблюдал их во время своей службы в Петербурге, а впоследствии, в период летнего отдыха в течение нескольких лет, в Прибалтийском крае. На эти впечатления накладывались другие - непосредственно от Германии, куда он впервые попал в 1857 году. В "Слугах старого века", он пишет, например, о том, что "видал, как в Германии, с курительной трубкой в зубах крестьяне пашут, крестьянки жнут в соломенных шляпках". Из всего этого вырабатывались представления писателя, как о немецком национальном характере, так и о роли, которую играют в русской жизни немцы. Если в "Обыкновенной истории" немцы - случайные персонажи, то в "Обломове" немецкое происхождение Штольца - принципиально важный момент.

Параллель между Ильей Обломовым и Андреем Штольцем стала едва ли не общим местом. Между тем она не так однозначна, как может показаться. Общий тон гончаровских размышлений о России определяется его представлением о ней как о стране огромных, но еще не разработанных возможностей. По мнению писателя, Россия еще только входит в европейскую цивилизацию. Гончаров рад приветствовать все те внутренние силы, которые способствуют продвижению России к общеевропейской жизни и наоборот, осуждает "застой, сон, неподвижность" (VШ, 80). В этом смысле в национальном характере его интересует лишь определенная доминанта: способность человека быть работником, преобразователем жизни. Об этой доминанте он упоминает в статье "Лучше поздно, чем никогда", говоря об образе Штольца и о роли, "какую играли и играют до сих пор в русской жизни и немецкий элемент и немцы. Еще доселе они у нас учители, профессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. Лучшие и богатые отрасли промышленности, торговых и других предприятий в их руках. Это, конечно, досадно, но справедливо... Отрицать полезность этого притока постороннего элемента к русской жизни - и несправедливо, и нельзя. Они вносят во все роды и виды деятельности прежде всего свое терпение, perseverance (настойчивость) своей расы, а затем и много других качеств..." (VШ, 81). В письме к Великому князю Константину Константиновичу Романову Гончаров дополняет свои суждения: "Они... научат русских, нас, своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим славянским расам - это perseverance во всяком деле... и систематичности . Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия!

Другому пока нам у остзейских культурхеров учиться нечему и занять ничего не приходится" [2 ].

Сравнение Обломова и Штольца в романе - это сравнение "работника" и барственного "лентяя". Если Штольц является, по словам Гончарова, "образцом энергии, знания, труда, вообще всякой силы" (VШ, 80), то Обломов воплощает "лень и апатию во всей ее широте и закоренелости как стихийную русскую черту" (VШ, 80). Соответственно, в Штольце представлены те черты, которых недостает "славянским расам". Многое в образах двух этих героев строится на принципе прямого и недвусмысленного противопоставления.

Об Илье Ильиче, например, сказано: "Тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины". Совершенно иначе характеризуется Андрей Штольц: "Он весь составлен из костей, мускулов и нервов...Он худощав... кость да мускул, но ни признака жирной округлости". Противопоставление углубляется иными характеристиками: "Лежанье у Ильи Ильича... было его нормальным состоянием", в то время как Штольц "беспрестанно в движении"; "Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире", Штольц же "больше всего... боялся воображения... Он боялся всякой мечты". Мечтательный Обломов не может реализовать своих планов: "Вот-вот стремление осуществится, обратится в подвиг. Но... промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонится к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе...". Иное у Штольца: "Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей... Он шел к своей цели, отважно шагая через все преграды..." Контрасты слишком очевидны. Более того, очевидно и то, что перед нами - не различие индивидуальностей, а противоположение национальных менталитетов: русского и немецкого. Правда, оно не столь однозначно, как может показаться на первый взгляд.

Современник писателя историк Н.И. Костомаров не делал открытия, а лишь обобщал известное, когда писал: "Вражда немецкого племени с славянским принадлежит к таким всемирным историческим явлением, которых начало недоступно исследованию, потому что оно скрывается во мраке доисторических времен. При всей скудости сведений наших, мы не раз видим в отдаленной древности признаки давления немецкого племени над славянским" [3 ]. Позже философ Н. Бердяев дает философское обоснование этому историческому факту: "Германская раса - мужественная, самоуверенно и ограниченно мужественная. Германский мир чувствует женственность славянской расы и думает, что он должен владеть этой расой и ее землей, что только он силен сделать эту землю культурной. Давно уже германизм подсылал своих свах, имел своих агентов и чувствовал Россию предназначенной себе. Весь петербургский период русской истории стоял под знаком внутреннего и внешнего влияния немцев. Русский народ почти уже готов был примириться с тем, что управлять им и цивилизовать его могут только немцы. И нужна была совершенно исключительная мировая катастрофа, нужно было сумасшествие германизма от гордости и самомнения, чтобы Россия осознала себя..." [4 ].

Подобные суждения, абсолютно четко выраженные в ХХ веке, разумеется, не могли не иметь хождения (пусть и в более смутном выражении) в России ХIХ века, ибо налицо был факт: давнее историческое присутствие немцев на русской земле и их историческое превосходство в цивилизующей деятельности. Двойственное отношение к русским немцам было неизбежно.

В статье с характерным названием "Русская апатия и немецкая деятельность" критик А.П. Милюков писал: "Неужели в этом Штольце должны мы признать свежую натуру, идеал... В этой антиапатичной натуре, под маскою образованности и гуманности, стремления к реформам и прогрессу, скрывается все, что так противно нашему русскому характеру и взгляду на жизнь. В этих-то штольцах и таились основы гнета, который так тяжело налег на наше общество" [5 ]. Об этом же писали и многие другие критики романа. Даже Н.А. Добролюбов, так горячо выступивший против "обломовщины", не признал ее национальной болезнью, а Штольца - идеалом русского деятеля.

В русской литературе со времен незабвенного Бирона немецкая тема развивалась часто с резко негативным оттенком. Как правило, подчеркивались такие черты, как методичность немца, порою доходящая до жестокости, недостаток душевности, исключительная расчетливость, скупость, стремление взять верх над русским человеком и т.д. При этом с удовольствием отмечалась "жидкая натура" немца по сравнению с русским. Одним из наиболее характерных примеров является образ Бирона в "Ледяном доме" И.И. Лажечникова. Стоит напомнить и о "грехе" Германа из "Пиковой дамы" А.С. Пушкина. Н.В.Гоголь, начиная с "Ганца Кюхельгартена", развивает в своем творчестве немецкую тему, причем, иногда на грани национальной пародии, воспроизводя народно-фольклорное восприятие немца русским человеком. Его герои употребляют многие пословицы, сложившиеся в русском языке про немца. Так, во "Владимире третьей ступени" персонажи рассуждают о немецкой скупости: "Вот уж немецкая сигарка... Скряжничает, проклятая немчура... На свой счет не выпьет пива, немецкая сосиска!" В "Ночи перед рождеством" Гоголь изображает черта через сравнение с немцем: "Спереди он совершенно немец..." Образ "немца-черта", немца, принесшего в Россию западную "чертовщину", глубоко философичен и органичен, он так или иначе проявляется в произведениях многих авторов в русской литературе. В "Невском проспекте" Гоголь дает традиционное восприятие немецкой методичности: "Шиллер был совершенный немец... Еще с двадцатилетнего возраста, с того счастливого времени, в которое русский человек живет на фу-фу, уже Шиллер размерил всю свою жизнь и никакого, ни в коем случае, не делал исключения...Он положил себе в течении десяти лет составить капитал из пятидесяти тысяч, и это уже было так верно и неотразимо, как судьба..."

Народно-фольклорный пласт восприятия русских немцев наличествует и в романе "Обломов". Прежде всего это касается слуги Обломова - Захара, рассуждающего о своих соседях: "А где немцы сору возьмут... Вы поглядите-ко как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: все поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять?"

Однако Гончаров постоянно корректирует национальное восприятие немцев подчеркнутой трезвостью и прагматизмом. В случае с Захаром это выражается в самопародии, которой Захар не замечает, когда продолжает свою речь: "У нас нет этого вот, как у нас, чтобы в шкафах лежала годами куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба на зиму..."

Выражая традиционно-фольклорное восприятие немца, Гончаров вслед за Гоголем прибегает к пословице. Отпуская Илюшу Обломова в Верхлево к Штольцам и нагружая его съестными припасами, обломовцы говорят: "Там не разъешься, обедать-то дадут супу, да жаркова, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген-фри - нос утри".

Впрочем, Гончаров не был абсолютно первым, кто сумел подняться над сугубо "шапкозакидательским" восприятием проблемы русских немцев. Тот же Лажечников в романе "Басурман" показал борьбу двух точек зрения на "немецкую прививку" к русской жизни. Тяга к просвещению, культуре, европеизации русской жизни сталкивается в романе с "обломовщиной", интерпретированной в духе жестоких нравов русского средневековья. "Басурман" написан с просветительских позиций, автор исторически верно оценивает вклад немцев в русскую цивилизацию.

Проявляет объективность и Гоголь в микросюжете о сапожнике Максиме Телятникове в "Мертвых душах", в котором ясно видна близость к концепции гончаровского "Обломова". О своем покойном сапожнике Чичиков говорит: "Учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по силе за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или камрадом. А как кончилось твое учение: "А вот теперь я заведусь своим домиком, - сказал ты, - да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею"... Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две переполнились твои сапоги... И вот лавочка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: "Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку, все немцы мешают"..."

Тем не менее, именно Гончарову принадлежит заслуга взвешенной, объективной, собственно исторической постановки вопроса о роли русских немцев в историческом развитии России. Впервые на сравнении способностей русского человека и немца к деятельности на благо России строилась концепция русского романа. Автор, обладающей большой степенью национальной самокритичности, патриотизма и духовной свободы, решает вопрос в пользу немца, а не русского, - что в не могло не породить бесчисленных обвинений в отсутствии патриотизма. В сущности, в основу своей концепции, Гончаров положил горькие признания, сформулированные в приведенных выше цитатах из его статьи и письма: "Это, конечно, досадно, но справедливо"; "Они научат...нас своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим славянским расам..."

Гончаров ставил перед русским человеком прямую задачу: учиться у немца, учиться, отбросив чувство национальной спеси, отбросив исторически сложившиеся обиды и т.д., - для будущего блага России: "Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия!"

Размышляя о судьбе России, о перспективах ее исторического развития, автор "Обломова" мог бы ограничиться приведенной одноплановой схемой. Однако параллель между Обломовым и Штольцем не столь проста. Гончаров ставит в романе общефилософские вопросы: о смысле жизни, о гармоничном человеке, о соотнесенности "ума" и "сердца" и т.д. Все эти вопросы рассматриваются автором в процессе постоянного диалогического соотнесения позиций. "Племенные качества" Обломова и Штольца в этом диалоге поворачиваются уже иными своими сторонами. Так, славянская "женская" натура Обломова отличается "ленивой грацией", пластичностью, мягкостью, созерцательностью, "голубиной нежностью", сердечностью, душевностью, Штольц выражает начало волевое и рациональное, порою рассудочное, деятельное. Обломов фаталист и созерцатель, Штольц - волевой преобразователь. Обломов видит смысл жизни и труда - в отдыхе, Штольц - в самом труде. Обломов тянется к идилии, к природе, Штольц - к обществу.

В романе философские вопросы рассматриваются в процессе тонкой сопоставительной игры с национальными характерами. Причем игра эта весьма динамична и подвижна: Обломов не всегда русский, как и Штольц - не всегда немец в своих философских проявлениях и установках. Иногда Обломов предстает как созерцательный античный философ, иногда - как представитель Азии и азиатского отношения к жизни. Точно так же и Штольц порою проявляется как европеец вообще. Тем не менее достаточно широкий диапазон русского и немецкого национальных характеров с их общей популярностью в главном ("душевность", "сердечность" - "воля", "рассудок") позволял романисту вести художественное исследование широкого круга философских вопросов путем поиска "меры", "золотой середины" между полярными крайностями.

В ходе сопоставления выявляются как сильные, так и слабые стороны обоих характеров. Совершенно очевидно, что в Штольце для автора недостает эстетической широты, пластичности, непосредственности, сердечности. Гончаров не соглашается с суждениями о немецком характере, высказанными Захаром или обломовцами, но что-то в этих суждениях он безусловно принимает. Не случайно мать Андрея Штольца "не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с какими немецкая масса предъявляет везде свои, тысячелетием выработанные бюргерские права, как корова носит свои рога, не умея, кстати, их спрятать". Лексика и стиль этого отрывка показывают, что здесь присутствует оценка не только героини, но и автора. Гончаров признает бюргерство национальным признаком. Иное дело, что он не ограничивает национальный характер - в отличие от своих героев - только бюргерством. Очевидно, он вовсе не согласен с предположением госпожи Штольц о том, что "во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена". Кстати сказать, мать Штольца обрисована в романе с некоторой долей иронии: она "заражена" обломовской психологией, хотя эта психология задана в ее характере в несколько облагороженном варианте.

Сравнение Обломова и Штольца - далеко не всегда в пользу последнего. В Обломове больше искренности, мысли о конечном назначении человека и человеческой жизни, в нем тоньше и глубже понимание красоты, благородства. В сцене с пощечиной Тарантьеву он проявляется как рыцарь и т.д. Авторская любовь к русскому человеку в конечном итоге бесспорна. В сущности, бесконечная любовь к Илье Ильичу натолкнула писателя на ту гениальную ностальгическую ноту, которая пронизывает все "житие" идиллического человека Обломова. Гончаров описывает богатыря Илью как бессильного больного, погибающего, казалось бы, из-за пустяков. Описывает так, что вместе с ним Обломова жалеет каждый читатель. Гончаров хочет, чтобы богатырь Илья выздоровел, встал, наконец, с лежанки, отряхнулся от сна. Для того-то он и ставит страшный диагноз болезни, для того-то и выводит на сцену полуиностранца в качестве образца: "досадно, но справедливо".

В романе постоянно переплетаются национальный и исторический планы оценки героев. С точки зрения национальных характеров Штольц и Обломов имеют свои достоинства и недостатки. Автор, выдвигая идею гармонического человека, хотел бы, возможно, чтобы Штольц был более серьезным, душевным, а Обломов - более волевым и рациональным. Как тяжело русскому сердцу пережить то, что иноземец выдвигается в качестве образа для подражания. Но может быть именно этого Гончаров и добивался, - досады, вызывающей действие, нравственной встряски? Может быть, считал болезнь слишком запущенной?

В статье "Лучше поздно, чем никогда" он писал: "Но меня упрекали..., отчего немца, а не русского поставил я в противоположность Обломову?.. Особенно, кажется славянофилы - и за нелестный образ Обломова и всего более за немца - не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. Тютчев однажды ласково...упрекая меня, спросил, "зачем я взял Штольца!" Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся! Между тем, кажется, помимо моей воли - тут ошибки собственно не было..."

Это драматичное по духу обращение к "немецкому элементу" выказывает в авторе "Обломова" несомненного патриота, чрезвычайно трезво и с неподдельной любовью размышляющего о перспективах русской жизни и преодолении ее возможных "обрывов".
Мельник Владимир Иванович , доктор филологических наук, профессор

СНОСКИ

1 - Гончаров И.А. Собр. соч. в 8-ми томах. Т.8. М., 1955. С. 221. Далее ссылки на это издание даны в тексте с указанием тома и страницы.
2 - РО ИРЛИ. Ф. 137, N 64.
3 - Костомаров Н.И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Вып.1. СПб., 1893. С. 154.
4 - Николай Бердяев. Судьба России. Опыты по психологии войны и национальности. М., 1918. С. 16-17.
5 - Роман И.А. Гончарова "Обломов" в русской критике. Л., 1991. С. 138.

Просмотров